В 1988 году в свет творческое объединение «Алем» выпустило советский художественный фильм «Балкон», снятый режиссером Калыкбеком Салыковым (1954-1995) по мотивам поэзии Олжаса Сулейменова. Картина уводит зрителя в начало 50-х годов прошлого столетия, повествуя о дворовой жизни алматинских ребят. Это период начала оттепели и ослабление власти Сталина. Город поделен на «районы», контролируемые подростковыми группировками. Каждая из них защищает свою территорию и отстаивает на ней свои интересы. Город был поделен на «районы», которые просуществовали до конца 90-х ХХ века. В 2016 году казахстанский режиссер Акан Сатаев снял фильм «Районы», который повествует судьбу таких же алматинских школьников, которые учатся в одной из центральных школ города.
В фильме переплетены многие события истории середины прошлого века, тесно связанные с культом личности, доносами и страхом людей оказаться в списке «врагов народа». В фильме присутствует обычная мальчишеская романтика и акцент на постоянство человеческих ценностей. Доброта, честность, справедливость, преданность и смелость всегда остаются в цене. При этом равнодушие, трусость и алчность всячески порицались и отвергались.
Благодаря фильму можно увидеть послевоенную Алма-Ату. Те, кто хорошо знают южную столицу, смогут узнать места, которые сейчас сильно изменились. Но перекрестки и дворы уже нового города все еще помнят все, что происходило несколько десятилетий назад. Развалился Советский Союз, сменились правители, но благодаря таким фильмам можно вспомнить чем жили подростки того времени. Отдавая дань этому фильму, журнал Akyl—kenes публикует повесть «Балконы», написанную Нариманом Туребаевым и Эльдаром Салыковым.
Памяти Калыкбека Салыкова
Часть I
***
Мне часто снится этот отцовский сон, рассказанный в детстве десятки раз: рано утром огромной толпой пацаны с района бегут куда-то, бегут изо-всех сил, и папа их ведет, такой же юный, как все, но он сам не знает, куда и зачем они бегут. Алматинские улицы сменяются одна за другой, утро переходит в день, а потом в ночь, и снова наступает утро, их становится все больше, а они все бегут. Они очень молоды, они сильны, и все лучшее впереди, а времени еще много, и они продолжают неутомимо бежать, будоража город топотом тысяч ног. Наконец, они вбегают в черную дыру туннеля. Тишина оглушает, становится пусто и тоскливо. И страшно за всех, кто не вышел из этого туннеля. И вышел ли кто-нибудь?
Я просыпаюсь – над головой на стальных конструкциях горят десятки ламп. Аэропорт, зал ожидания. Жесткая скамейка под спиной уже не холодит, согретая моим телом. Спросонья не могу понять, о чем женский голос вещает из громкоговорителей. И только из английской части объявления понимаю, что мой рейс отложен по техническим причинам. Сморю на табло с часовыми поясами – у нас 4 часа 6 минут, 15 марта, 2020 год. Я еще здесь. Тут же появляется приятная девушка в костюме, что-то громко говорит, какие-то пассажиры начинают вставать и стекаться с ней со своими рюкзаками и чемоданами. На часах 4 утра. Я тоже подхожу к девушке вместе со всеми, осматриваюсь – нас немного, летящих во Франкфурт. Или через Франкфурт, как я. Девушка, напрягая связки, объясняет, что рейс по не зависящим от авиакомпании причинам отложен до следующего утра, и нас разместят в отеле, а желающих улететь пораньше посадят на рейс другой компании, но придется лететь через Стамбул, и это не точно, могут тоже отложить. Что-то случилось? И почему Стамбул? Нет уж, подожду. А, может, все-таки, Стамбул? Что мне здесь еще делать? Со всеми попрощался, всех простил, и у всех попросил прощения. Черный туннель…
Пассажиры двумя ручейками обтекают девушку с двух сторон, пока не остаюсь один я. Кто-то сзади, на скамейках кашляет и кряхтит, и не может остановиться. Я слегка оборачиваюсь и смотрю в полглаза: седой иностранец, согнувшись над зажатым меж коленей чемоданом «Луи Витон», продолжает надрывно кашлять. Никто не обращает на него внимания. На экране телевизора за его спиной парит беркут в синем небе. Куда я пойду? – думаю, следя за полетом птицы под аккомпанемент кашля. Некуда идти. Ключи от съемной квартиры закинуты в почтовый ящик, откуда их не выковырять, с единственным другом-музыкантом попрощались позавчера, выпив пол-ящика водки, и он наверняка еще продолжает, а пить я уже не могу. Да и вообще, меня уже здесь нет, и для всех я вычеркнут из повседневности навсегда. Вдруг слышу чириканье. Это точно не беркут. Смотрю наверх – там, в этих стальных балках между ламп мелькает воробей, распевая утреннюю песню.
Я кладу сумку и чемодан в камеру хранения и выхожу из аэропорта. Наблюдаю, как с парковки разъезжаются машины, такси подхватывают выходящих из дверей. Люди спешат, а мне некуда, просто некуда идти. Рядом стоит седой мужчина в короткой куртке, обтягивающей его круглое пузо. «Такси нужно?», — почти шепотом спрашивает он меня. Я киваю. И вот мы едем по почти пустой трассе, лиловое солнце только взошло и бьет с горизонта в глаза. «Центр, центр… А куда точно?» — интересуется таксист, поглядывая на меня в зеркало. Я перебираю в уме все места в центре города и ничего не могу придумать, возвращаться в место, которое мысленно уже вычеркнуто из моей головы кажется невозможным, будто летишь на другую планету. Или в ад. Он высаживает меня у театра оперы. Я бреду к молчащему фонтану, иногда спотыкаясь об плитки. Мимо протарахтел маленький уборщик мусора, разгоняя пыль вокруг от своей вяло крутящейся щетки. Сижу на граните — на дне фонтана, в тонком слое воды барахтаются первые в этом сезоне насекомые. Холодно, однако, поесть бы чего. Я вдруг представил, что та толпа мальчишек из прошлого пробегает мимо по Бродвею.
Останавливается патрульная машина, из нее доносятся звуки рации. Полицейский подходит ко мне: «Здравствуйте, сержант такой-то, предъявите документы, пожалуйста». Я вытаскиваю из внутреннего кармана пиджака пухлый бумажник с торчащими из него билетами, отдаю удостоверение. «Куда направляетесь?». «В Канаду». Он смотрит на мой бумажник. «Я имею в виду, сейчас куда направляетесь?». Я пожимаю плечами: «Не знаю». Он испытующе смотрит мне в глаза. «Рейс отложили. А идти некуда». Полицейский отдает удостоверение: «Идите в гостиницу. Зачем мерзнуть?!». Я согласно киваю. Он прощается и идет обратно к машине. Вдруг оборачивается: «А друзей-знакомых нет, что ли?». «Не хочу никого беспокоить». Патруль уезжает. Действительно, куда идти? Не могу же я вот так целый день болтаться по городу. Или могу? Я встаю, отряхивая себя сзади, и иду почему-то на запад, в сторону «Недельки». Может к ней? Если еще не забыла меня за год. Последний раз я предстал перед ней совершенным бомжом, от которого за километр несло дешевым бухлом. Помню ее брезгливое выражение лица, и как она мне сунула в руку пару банкнот «на продолжение банкета» со своими случайными собутыльниками.
Ее к дому подвез новый парень на «Порше», когда я ее подкараулил, она была ослепительна, как всегда, и тут я, с протянутой рукой… А ведь у нас все могло получиться. Хотя, кого я обманываю – я уже, встретив ее, подписал своей прежней жизни приговор, и другого пути, кроме как падать, не было. Вдруг начинаю злиться. Роковая женщина, с куриными мозгами! Как я мог так попасть, идиот! Ведь все могло быть по-другому, лучше! А теперь и сын со мной не разговаривает. Хотя любит меня безмерно, я это видел в его глазах, когда видел его в последний раз. Его мать так и не разрешила попрощаться с ним, и я тайком проник на его утреннюю тренировку, когда он в одиночестве с клюшкой носился по корту. Я сидел тогда на самом верхнем ряду и не видел ничего, кроме его маленькой фигурки на огромном пространстве льда. Но он все равно меня заметил. И, когда, мама ушла под трибуны, он остановился и смотрел на меня. Он там, один посреди белого льда, и я наверху, во тьме разноцветных рядов. Так мы и смотрели друг на друга, пока его мать не вернулась. Я тихо скрылся. Это было месяц назад, билеты уже были куплены, и мы знали, что никогда больше не увидимся.
Краем глаза на «Недельке» замечаю женщину, лежащую на скамейке ничком, в джинсовой куртке и в платье в горошек, одна туфелька лежит на земле – так же, как и я, она одета не по погоде. Отдыхает после бурной вечеринки? Странно, что полицейские проехали мимо нее. Все-таки, сержант прав – временное пристанище не помешало бы, согреться перекусить, поспать. Хотя уже выспался. Уходя ночью со съемной квартиры, я бросил ключи в почтовый ящик, как просила хозяйка, чтобы ее не будить. Может, туда? Вряд ли она успела туда кого-то заселить с утра. А доставать ключи из ящика я уже научился за пару месяцев жизни там. Первые автобусы едут, уже наполненные спешащими на работу людьми. А вот и мой маршрут, спешу бегом к остановке и заскакиваю в автобус. Странно из почти пустоты оказаться в дышащей, горячей толпе. От этого тепла я расслабляюсь, звучит ретро-радио. Рука случайно касается чьей-то женской руки, я переставляю ладонь подальше.
За прошедший год я привык езде к поездкам в общественном транспорте, и даже полюбил. Когда же я последний раз ехал со своим водителем в своем любимом «БМВ»? Да, это было тогда, когда позвонил он, Бек, и сказал, что я уволен. «Мара, ты больше с нами не работаешь, извини, сам все понимаешь. И не звони больше. Передай трубку водителю». Поговорив с Беком, водитель, весь красный от смущения, еле выдавил из себя: «Меня попросили вас до дома довезти. И забрать у вас вторые ключи. Извините». Я кивнул, вытащил из портфеля ключи и отдал. А потом в течение всего пути смотрел на мелькавшие за окном дома, многие из которых построены мной.
В автобус входит женщина-контроллер в желтом жилете с длинным хвостом светлым волос за спиной. А я забыл, что не заплатил за проезд. Местную наличность я уже разменял на канадские доллары, а номер оплаты по телефону забыл, хотя он очень прост. «9909», — с улыбкой напоминает контроллер и протискивается дальше сквозь тела пассажиров в поисках других «зайцев». Вот и моя остановка.
Я раскручиваю свой верный помощник, серебряный «Паркер» — единственное, что осталось у меня от прежней работы, и вытаскиваю стержень с чернилами. Засунув его в щель почтового ящика, осторожно поддеваю связку ключей, которые я положил по привычке в правый угол, на ворох рекламных бумаг, скопившихся там. Все, дело сделано – знакомый охранник, впустивший меня сюда, уже не раз наблюдал этот процесс через камеру видеонаблюдения, и поэтому я не беспокоюсь. Пешком, что ли, пройтись? И поднимаюсь по лестнице на двенадцатый этаж, что никогда раньше не делал. И уже на подходе к заветной двери понимаю, что совсем ослаб – ноги дрожат, и воздуха в груди не хватает. Некоторое время стою перед дверью, опершись руками в колени. И захожу в квартиру.
Я забыл убрать постель, кидаю сверху на белье плед и валюсь на кровать. Это обычная съемная квартира, с минимумом необходимого, но удобная. К тому же вид из окна на горы, которые отсюда кажутся совсем близкими, рукой подать, делает мою никчемную жизнь немного радостнее. Что теперь. Включаю телевизор, что там у нас. Ну, вот, опять – вирус завоевывает страну за страной, прогнозируется засуха этим летом, будем биться за урожай, как всегда. Новости не меняются с самого моего детства, при всех гигантских изменениях вокруг. А были ли эти изменения? Что поменялось? Мы остались прежними, и повторяем те же самые ошибки, ничему не учась у прошлого. Под конец новостей скажут про мнимые успехи в науке и культуре, и апофеозом прозвучит прогноз погоды, который тоже часто неверен – я выключаю телевизор. И чего я вдруг так беспокоюсь о том, что здесь?
Громко смеюсь – ведь меня уже здесь нет, и скоро мне предстоит окунуться в совершенно новую реальность. Что-то мелькает за окном – я смотрю туда и вижу тень кошки за тюлем, сидящую снаружи на подоконнике. На 12-ом этаже?! Как она там оказалась? В спальне нет балкона, и это просто невозможно. Я вскакиваю и подбегаю к окну, одергиваю тюль – ничего, кроме роскошного горного пейзажа. Приоткрываю окно и медленно высовываю голову наружу – внизу тоже ничего, кто-то гуляет с собачкой, кто-то роется в капоте машины. Надеюсь, это не глюки, в которые сублимировались мои переживания по поводу отъезда. Ведь на самом деле уже давно я волнуюсь только из-за всяких мелочей, типа этих новостей по телевизору или недостаточно горячего кофе. Кстати, кофе бы не помешало. Ставлю «Мокку» на плитку, еле наскреб из банки на пару чашек. Слышу тихое постукивание. Кажется, это в дверь стучат. Открываю – на пороге седовласый полный мужчина, выглядит растерянным: «Здравствуйте, извините, пожалуйста, не стал звонить, вдруг у вас звонок громкий, это как-то неприлично с утра будить громкими звуками… Просто… Вы кошку мою не видели? Я ваш сосед сверху, окно было открыто, и я боюсь самого страшного. Дома ее нет, и во дворе ничего нет, и я подумал, может, как-то к вам она попала? Извините!» «Видел, — говорю. — На подоконнике сидела. А потом исчезла». «Как?!», — сосед встревожился еще сильнее, и вот-вот может заплакать. «Вы заходите. Кофе будете?».
Мы вместе смотрим из окна вниз и вверх – сосед так далеко высунулся, что начинаю бояться: «Пойдемте, кофе сварилось. Нет ее там». Я закрываю окно, и мы бредем на кухню. Сидим и молча пьем кофе. Приглядываюсь к нему – лет за 60, только заметил неряшливо повязанный галстук на синей рубашке. Волосы приглажены и еще влажны, человек пытается следить за собой как-то, и видно, что кроме кошки у него никого нет, слишком горюет по поводу кошки. «Она никогда не выходила на улицу. Боится. Как же так?». «Вы дома хорошо искали?», — спрашиваю. Он не отвечает, и неожиданно начинает плакать. Вытаскивает платок из заднего кармана, вытирает глаза. «Извините. А может у вас она? Здесь? Давайте поищем?», — он привстает со стула. «Все окна закрыты. И потом – мне могло показаться». «Нет. Вам не показалось. Надо дворника спросить! Я не спросил у него. Извините». Он идет к двери, обувается. «Вы все равно поищите, мало ли что», — говорит он и выходит. Можно и поискать. И я хожу по квартире, заглядывая под мебелью, роясь на полках, периодически приговариваю: «Кис-кис-кис!» — так, для очистки совести.
Кажется, я иду на третий круг этого поиска, словно меня заклинило: «Кис-кис-кис!». И слезы сами по себе наворачиваются на глаза, неизвестно почему. Сажусь на кровать, вытираю рукой слезы. Заразная вещь – чужое горе. А, может, и не чужое. Никто ведь по мне так горевать не будет, и мне особо никто не нужен, значит, я несчастнее, чем он, этот старик. Я снимаю свои древние часы с руки и ложусь плашмя. Смотрю на люстру, в которой играет холодный свет из окна. Кто-то поет. С улицы едва слышно доносится чье-то нежное пение, почти похожее на птичьи переливы, но это не так, это женский голос. Представилось, что девушка, разбуженная утренним солнцем, где-то парой этажей выше, вдруг поняла, что этот миг безмятежного просыпания неповторим и удивителен, и она запела неизвестную ей самой песню, растягивая этот момент во времени, чтобы все вокруг его запомнили. Выхожу на балкон, сажусь на табуретку и закуриваю. Пение быстро затихает, и я слышу лишь ровное гудение города. Сияющие горы подчеркнуты серым бортиком балкона, будто растут цветами прямо из него. Надо бы снять эту красоту, да и вообще, заснять мой последний день здесь, раз уж застрял. Снимаю на телефон этот прекрасный горный пейзаж, и тут он начинает звонить.
Мой будущий канадский работодатель спрашивает о моем прилете, и видно, что сильно беспокоится – он только узнал, что рейс отложили. Делаю бодрое лицо и уверяю его, что все будет в порядке, хотя сам не знаю. Он просто преисполнен сочувствия, что меня немного раздражало в начале нашего знакомства, не совсем привычны такие искренние проявления эмпатии. Где-то на окраине далекой Манитобы меня ждет большая стройка, ведь как-никак я – инженер-строитель, пусть и придется на первых порах начинать с низов, с уровня работавших у меня гастарбайтеров из соседних стран. Прощаемся. После разговора захотелось тепла, вспоминаю свой дворик в «микрах» и то детское бесконечное счастье, знакомое каждому, наверное. Быстро выхожу из квартиры, внизу бросаю ключи в ящик и иду по улице вниз.
Фото: Дауржан Аугамбай
В голубом небе еще висит луна, я снимаю ее на телефон, задрав голову. Рядом со мной мальчик остервенело выбивает ковер, не обращая внимания на окрики сидящего на скамейке дедули с тростью. Мать мальчика с балкона кричит на деда, защищая дорогое дитя, завязывается перепалка, и тут я понимаю, что в моем дворе ничего не изменилось. Ищу через камеру телефона свой балкон на верхнем, четвертом этаже моей хрущевки. Вот он, застекленный, почти невидный за выросшими за прошедшие годы деревьями. «Маратик?», — дед уже отстал от мальчика, и стоит рядом со мной. Прячу телефон в карман. «Да. А вы…», — не могу вспомнить, кто это. «Сакен я, не помнишь?», — щурясь, говорит старик. Точно, это он, узнал его по уголовным повадкам, ставшим противными мне за время, проведенное за решеткой.
Не думал, что он до сих пор жив: был он нещадным пьяницей, и однажды отец помог ему, когда он сломал ногу. Мы играли в футбол с пацанами, Бек был в моей команде, а Сакен сидел с пивом на детской лестнице и орал сверху, подгоняя нас: «Вперед! Давайте, щеглы! Не посрамите отечество!». Отец, куривший на той же скамейке, увещевал: «Кончай, Сакен! Дай детям поиграть!». Но в запале Сакен встал на лестнице, размахивая бутылкой, потерял равновесие и шмякнулся на землю. Мы замерли в шоке – его нога на наших глазах переломилась с треском, и наружу, из-под мяса, вылезла белая кость, и сильно хлестала кровь. Сакен лежал и удивленно смотрел на свою ногу. Отец подбежал к нему, упал на колени, крикнув мне: «Марат! Сумку! Марат!». Опомнившись, я помчался в подъезд за кожаной отцовской сумкой с медицинскими инструментами. Первый раз я видел, как мой папа-хирург производит операцию – когда я спустился, кто-то уже притащил доску от ящика, и отец, перевязав чем-то ногу, мастерил шину, накладывал бинты.
Фото: Дауржан Аугамбай
Мы стояли и смотрели зачаровано, как отец все это делал – вкалывал обезболивающее, обеззараживал, соединял сломанные кости. Действовал он очень быстро, а вокруг все затихло. Неожиданно начал накрапывать дождь, и отец крикнул стоявшим здесь же мужикам: «Помогите, потеря крови большая, я сам его отвезу». Сакена затащили на заднее сиденье нашей черной «Волги», папа бросил мне: «Марат, домой, сейчас польется как из ведра», и они умчались в больницу. Я, конечно, не послушался и пошел со всеми пинать мячик, кроме Бека: он долго стоял и смотрел с непонятным мне тогда выражением лица вслед моему уехавшему отцу. Пока с балкона не донесся гневный голос его отчима: «Бек, домой давай! В магазин сбегаешь!», и он побежал в соседний подъезд.
А отца я больше живым не увидел – когда мы все, мокрые до нитки, разбежались по домам, раздался звонок телефона, и женский голос сказал, чтобы я позвал маму. У меня нет мамы – сказал я этому голосу, и там долго дышали, я слышал какие-то приглушенные разговоры, шепот. «Алло! Алло!», — звал я в трубку, но в ответ прозвучало пиканье, разговор оборвали, ничего не сказав. А через десять минут пришел друг отца, тоже хирург, весь промокший и взбудораженный. «Ты поел?», — почему-то спросил он, и пошел на кухню что-то готовить. Я спросил: «Что случилось, дядя Витя?», мне стало очень страшно. Он крепко обнял меня, капая на меня водой со своих волос, и зарыдал. Отец разбился. А вот Сакен выжил, и теперь стоит передо мной.
Сакен, бывший в прежние времена типичным алкоголиком с опухшим лицом, превратился в сухонького морщинистого живчика, видимо, совсем не пьет. Плечи чуть перекошены от постоянного хождения с палочкой. «Как ты меня узнал?», — спрашиваю. «Глаза. Такой взгляд не забудешь. Помню, как ты сверлил меня на похоронах. Как это забыть?», — говорит он и приглашает меня к скамейке. Мы садимся. «Все еще жив?». «Не хотят меня забирать туда, — он показывает пальцем вверх. – Хотя давно пора. Устал. Как жизнь вообще, Маратик?». «Нормально». Сидим, молчим. Становится душно, расстегиваю еще одну пуговицу на рубашке. «Слышал, помыкался ты по родственникам тогда, пока не вырос… Прости, что из-за меня…». Я нервно дергаюсь телом, и он замолкает. «Я знал, что ты придешь, — вдруг говорит Сакен. – Подожди, не уходи. Не уходи, Маратик!». Он встает и скрывается в глубине подъезда.
Приходится ждать, мальчик опять колотит по ковру. Сакен выходит и сует мне в руки ключи от машины: «Твоя. Бери». Я смотрю – знакомый брелок. Папина «Волга»? «Что это?». «Тебя тогда увезли быстро. А я нашел вашу машину. Поломка была несерьезная, отремонтировали, пригнали. Вот она, стоит, заряженная, постоянно за ней слежу, как за любимой девушкой», — он хихикает. В углу двора вижу машину под пыльным чехлом. «Зачем? — спрашиваю. — Я все равно уезжаю. И больше не приеду. Не нужно». Пытаюсь отдать ключи обратно, но Сакен отводит мою руку: «Нет. Машина твоя. Возьми, прошу! Возьми, Маратик! Заела совесть, не могу уже! Устал я тебя ждать! Прошу!». Беру, он счастливо улыбается и снова уходит в подъезд. Я прячу ключи в карман и иду мимо папиной машины. Хватит на сегодня ностальгии.
Поскорее бы сказали, что рейс готов к полету, и я оставлю это все позади. Звоню сам, слышу: «Пока информации нет, мы известим вам об изменениях, как будет что-то известно». Каким-то образом оказываюсь на местном базаре и плыву в потоке покупателей вдоль пестрых рядов с овощами и фруктами. «Жол! Жол!», — грузчик с тележкой чуть не сбивает меня с ног, я прижимаюсь спиной к одному из прилавков. Отряхиваюсь, оборачиваюсь – стоит тоненькая девушка в косынке лет семнадцати-восемнадцати, с горками яблок и груш перед собой. В отличие от других продавцов, к ней почти никто не подходит. «Здравствуйте», — говорю, она смущенно кивает. Какая-то тетенька берет у нее яблоко, нюхает, кладет обратно и идет дальше. «Сколько?», — спрашиваю. Она говорит цену, смешную, на самом деле и добавляет: «Это остатки, берите, дешевле не найдете». Думаю. «Если хотите свежие, через пять минут привезут, только из сада», — она пытается зацепить мое внимание, подражая бывалым торговкам, но совсем этого не умеет. Смотрю ей прямо в глаза и смущаю ее окончательно, она краснеет.
И вот я иду мимо базарного забора, с килограммом яблок в пакете, грызу одно. Зачем они мне? Вижу странную женщину в больничной пижаме, сидящей на корточках с картонной коробкой от сока. Она буквально требует у каждого проходящего деньги, крича визгливо: «Дай денег! Положи! Положи! Куда ты?! Денег дай! Дай денег!». Я дохожу до нее и кладу на землю рядом яблоки: «Кушайте». Она зло смотрит на меня: «Денег дай! Положи сюда! Дай денег! Быстрее давай!». Трясет коробкой перед моим носом. Мелочи нет, последние тенге отдал таксисту, самая мелкая в бумажнике – пять долларов США. Что ж, отдаю. Но она продолжает: «Еще дай! Еще! Дай денег!», видимо, она даже не понимает ценность американской валюты. Иду и краем глаза наблюдаю, как она требует деньги и жадно ест мое яблоко.
Опять автобус, людей теперь немного, но все равно душно. Над одной из остановок выходит старушка, едва передвигаясь, и водитель, не дождавшись, нажимает на газ, зажимая ее между дверей. Старушка истошно кричит, я вскакиваю с сиденья помочь ей, но не успеваю – автобус тормозит, двери разжимаются, и старушка вываливается наружу, чуть не упав. Вижу, как она материт уходящий от нее автобус, а водитель возмущается, мол, что она так медленно ходит, ведь у него график, и он никак не может задерживаться, иначе оштрафуют, а него семья, маленькие дети, и ему вообще на всех наплевать. Пассажиры хмуро глядят в окна. Милые картинки города, к которым я уже привык за последние пару лет свободы. Хочется выпить, но давно не пью, но хотя бы просто посидеть в среде болтающих о чепухе пьяных людей, пропитываясь парами спирта и забывая о невыносимом настоящем.
«Фарида» — так зовут эту кафешку, в которую я не так давно захаживал, долго спускаясь вниз по Розыбакиева, хотя рядом с домом есть множество злачных мест более презентабельных. Но что-то меня манило в эту темное пространство под большой кровельной крышей с тяжелыми столами, накрытыми изрезанной клеенкой. Также тяжелы и здешние завсегдатаи, почти неподвижно нависающие головами над своими сосудами с водкой или пивом, а чаще и тем, и другим. Эта картина здесь никогда не меняется, и мухи летают неизменно, даже в зимний сезон, когда вся эта пьянь перемещается с террасы в зал.
Я сел в глубине под «полотном» в золоченной раме с играющими в карты псами, вскоре появилась сама Фарида, в чью честь названо кафе, полная и красивая азербайджанка, жена хозяина, заправляющая здесь всем. «Марат, рада видеть! Давно вас не было. Темного?», я киваю, она командует бармену, усатому широкоплечему парню, которого я раньше не видел. «Это Фазиль, мой племянник, теперь он здесь хозяин. Мы в Стамбул уезжаем», — она вздыхает и отворачивается к барной стойке, они о чем-то говорят на своем языке. «В Стамбул? Отдыхать?», — задаю глупый вопрос, ведь ясно по интонации и вздоху, что уезжают они навсегда. «Нет. Навсегда», — не поворачиваясь, грустно отвечает Фарида. И они тоже. Почему? Бизнес у них тихий, не привлекающий внимание, и, в то же время, весьма прибыльный. «Почему?», — не удерживаюсь. «Да…», — протяжно бросает она и обреченно взмахивает рукой. Она включает громче новости по телевизору, висящему над полками с бутылями и бокалами, и садится на барное кресло.
Фазиль приносит пиво. Чуть пригубив, я понимаю, что пить совсем не хочется. Фарида включает новости громче, худенький диктор в очках объявляет, что в скором времени возможен карантин, и самый строгий – никуда не выходить, никуда не ездить. Кто-то присвистывает. Может, поэтому рейс отменили? – думаю. «Вот он, апокалипсис», — слышу чей-то голос. Фарида выключает телевизор и уходит вглубь зала, знакомый по прежним посиделкам лохматый алкоголик кричит: «Фарида, оставь новости! Че ты? Погоду хотел узнать!». «Пасмурно завтра», — отвечают ему с соседнего стола. «Да знаю я, — ухмыляется алкоголик. – Шучу же…». И начинает философствовать, как всегда это делает: «А че так все нервничают? Вирус… Нашли чего бояться…
Вокруг посмотрите – все есть вирус! Машины убивают, сосульки с крыш убивают, секс иногда убивает, хотя приятен, черт возьми… Воздух наш вообще смертельный, как мы дышим им – непонятно! А люди, люди как друг друга мочат, никакому вирусу такое не по плечу! И пиво вот тоже убивает». Он указывает на кружку пива перед собой. «Да заткнись ты!», — бросают из угла. Он озирается и видит ненавидящие взгляды, направленные на него, поднимает руки вверх: «Все. Молчу». И помолчав, все-таки тихо повторяет: «Все есть вирус, все убивает». Все убивает. И я вспомнил свою тесную камеру в СИЗО, в которой еле помещались мы, человек восемь арестантов. У окна там размещался коренастый заключенный лет шестидесяти, редко и очень тихо говоривший, однако его всегда слышали. Тогда он лежал с книжкой, в его очках блестела тусклая лампа. За столом несколько ребят играли в карты, пуская густой дым, на который я смотрел с завистью. Они негромко переговаривались, но вскоре тот заключенный промолвил: «Мешаете». И вся камера затихла. Ребята продолжали играть молча.
Потом один из них подошел ко мне, сидевшему молча в углу: «Тебя зовут». Он кивнул в сторону читавшего. Я встал и с тяжелым предчувствием подошел к нему. Он отложил в сторону книжку и, не мигая, посмотрел мне прямо в глаза. «Дети есть?», — спросил он, и было видно, что он прекрасно знал все про меня. «Сын», — ответил я. Он вытащил из кармана новую пачку сигарет и протянул мне: «Иди». Промямлив «Спасибо», я вернулся на место и закурил. Утром его, уже мертвого, выносили на носилках из камеры, «Сердце», — шепнул тогда кто-то из сокамерников. Потом я узнал, как много зла он принес в этот мир, а умер вот так, как многие мечтают, во сне. Но напоследок дал мне покурить.
«К пиву не хотите чего-нибудь?» — слышу я дрожащий голос официантки, при этом она шмыгает носом. Я поднимаю голову – в ее глазах слезы. «Нет, спасибо. Что случилось?». «Ничего», — отвечает она и уходит. «Философ» громко говорит за нее: «Мама у нее старенькая, болеет, а поезд на завтра отменили. Вот и плачет». Он подходит ко мне, жмет мне руку двумя ладонями, сильно согнувшись: «Давно тебя видно не было, Марат! Как жизнь? Как детишки? Огоньку не найдется?». Я даю прикурить и придвигаю кружку с темным пивом к нему: «Возьми, не лезет что-то». Он благодарно смотрит на меня и уходит с моим пивом. Раздается звонок телефона – кто это может быть, я ведь для всех уехал? На экране имя «Нурлан», это мой бывший сотрудник, из отдела развития. «Марат-ага, здравствуйте! Вы еще здесь? Не уехали? Хотел попрощаться с вами, пожелать доброго пути! Только узнал, что вы решили уехать. Сожалею о том, что случилось…».
Я киваю, хотя он этого не видит. «Марат-ага, меня слышно?». «Да, Нурлан, спасибо, — прерываю я паузу. – Я здесь, но завтра меня здесь не будет». «Приезжайте тогда ко мне! Посидим, поболтаем. Марат-ага!». Что ж, делать мне все равно нечего, а парень об всегда был отзывчивый – по крайней мере, напрягать и загружать меня своими проблемами не будет. Он говорит свой адрес — живет он в центре, там, где я вышел из такси утром, мог бы и тогда к нему зайти и не мотаться по городу, но кто же знал? Расплачиваюсь и ухожу.
Фото: Дауржан Аугамбай
Я подхожу к типичному сталинскому дому в два этажа, сердце начинает сжиматься. Отец жил в похожем доме, я видел его на старых семейных фотографиях, с этими крошечными балконами и высокими окнами. За дверью обычной квартиры оказалось нечто вроде студии звукозаписи – Нурлан оборудовал жилище своей бабушки под давнюю мечту. Микшеры, микрофоны, гитара, саксофон, пианино, кругом черные тяжелые шторы для звукоизоляции – я сижу посреди этого и слушаю, как Нурлан перебирает струны на бас-гитаре, делает это виртуозно, закрыв глаза, уносясь куда-то далеко отсюда. И вижу я облака в бесконечном небе, плывущие рядом со мной, словно я уже улетаю. Мое виденье нарушается голосом Нурлана: «Вы смотрели ту комедию с Брюсом Уиллисом? «Свидание вслепую»? Вот я так же захотел».
Конечно, помню этот старый забавный фильм 80-х, где герой в финале меняет работу в офисе на гитару ради своей любви. «Хорошее кино. А кто твоя муза? Кто тебя на это вдохновил?», — интересуюсь. «Вы», — отвечает он. Я удивляюсь. «Когда вас подставили, я подумал – черт! Что я здесь делаю?! Знаете, делать деньги – это грязное дело, и, возможно, я оказался там же, где и вы. Банально, да… Но – живем ведь один раз. Тоже банально, конечно. Откладывать то, что хотел всегда – глупо. Да, я мечтал вместе с вами миллионами ворочать, и у нас даже получалось… Но зачем? И когда вас посадили, я долго думал, да и плюнул на все. Ваш друг… ну, бывший, уговаривал меня остаться, а мне было так противно. И теперь я здесь, со своей гитарой, где и должен был быть с самого начала. Понимаете?». «Как же ты выживаешь?». «Выживаю, почти все накопления проел, но выживаю. Выступления с ребятами делаем. Кстати, сегодня в джаз-клубе, знаете, на Мира, небольшой междусобойчик устраиваем, все свои будут, приходите». «Подумаю».
Я смотрю на висящие на стенах портреты великих джазменов – мне и в голову не приходило, что всегда подтянутый, брызжущий позитивом парень, похожий на американского «яппи» из тех же 80-х, окажется неплохим музыкантом. «Бабушку не беспокоит твоя музыка?», — когда я вошел, он извинялся, что не может ее представить, поскольку она совсем старенькая и часто дремлет у себя в комнате. Он тепло улыбается: «Нет, что вы! Она сама мне предложила свою квартиру, когда я бегал, искал что-нибудь подходящее для студии. Да и я все равно постоянно здесь, ухаживаю. Любит меня сильно». И вот я слушаю рассказ бабушки – она проснулась, мы сидим у ее кровати с чаем, который принес на подносе Нурлан, а она, завернувшись в плед, такая маленькая, показывает мне старые фото в потертом малиновом альбоме.
За полупрозрачными кальками открываются люди со светлыми лицами, и тем страшнее звучит рассказ старушки, чей морщинистый белый палец указывает на давно ушедших: «Отца в 1938-м убили. Враг народа, ты знаешь. Многих тогда убили, сынок. Маму в лагерь сослали, а я по родственникам пряталась. Фамилию мне поменяли, и скот пасла, и побиралась, голодала сильно – все было. Помню, мы вдвоем с сыном Хакима (это по маминой линии родня), ему пять тогда было, совсем малыш, а мне десять… Овец стерегли в загоне ночью. Волки выли, потом бегали вокруг, а мы одни. Очень испугались. Забор высокий был, они не могли пробраться. Но один волк перепрыгнул. Как он это сделал – не знаю. Голодные они были. И вот упал он среди овец, а ничего не может. Мы там на камень забрались, сидели, обняли друг друга. А у волка от голода челюсть выпала, вот так (она показывает). Так хотел есть. И вот ходит он среди овец, тычет в них мордой, и ничего не может.
И я вижу – слезы у него на глазах. А потом он перепрыгнул обратно через забор, и все волки ушли. Вот так вот». Она перелистывает страницы и продолжает: «Маму я на станции «Жарык» встречала. Я уже институт закончила. Я ее не узнала, она вышла из поезда, вся черная, и лицо черное, а глаз как-будто не было, как-будто она не видела ничего. Худая страшно. Ничего мне не сказала. И почти всегда молчала потом. А через два года она умерла». Лица мужчин, женщин, детей, отдыхающих, играющих, работающих – и вдруг мне совершенно ясным стало, что они все это знали, это было в их взглядах и позах, они пережили все это, как и она. Но жили, и радовались этой жизни потому, что ничего другого нам не остается. И на мгновенье привиделась мне та одинокая черная фигура женщины на железнодорожной станции, под ветром, застывшая навечно.
Мы стоим на тесном балкончике и курим, глядя на квадрат двора. В тени все еще лежат грязные остатки снега. «Убивали нас, убивали, а все еще живем. Живучие мы, гады», — говорю, грустно смеемся. «Я над этим работаю», — серьезно произносит Нурлан. «Над чем?», — спрашиваю. «Над улучшением демографической ситуации».
Нурлан замирает и быстро уходит в квартиру, я тушу сигарету в консервной банке-пепельнице и иду за ним. Мы выходим в прихожую, слышно, как щелкает замок, входит беременная девушка с густыми цветастыми дредами на голове, «Здравствуйте!», — говорит она и нежно целует Нурлана, немного смущенного почему-то. Жена Нурлана, такая юная и тоже вся на позитиве, как и ее муж. «Лена», — представляет ее Нурлан. «Пойду, ажеке лекарства отдам», — Лена уходит в спальню. Мы молча стоим, кажется, Нурлан хочет что-то сказать, но не решается. «Она просто… супер», — наконец, я выдаю комплимент. «Марат, знаешь…», — начинает он, но тут возвращается Лена. «Пойдемте перекусим где-нибудь?», — предлагает она, но я отказываюсь, не хочется быть четвертым лишним в этом маленьком счастливом сообществе. Мы прощаемся. «Приходите вечером на Мира!», — бросает вслед Нурлан, и я ухожу.
Фото: Дауржан Аугамбай
Отсюда до Тулебайки недалеко, и я иду проведать знакомую каждому жителю СССР аллейку, где давным-давно пырнули ножом Цоя, а он встал и пошел дальше, и хруст снега под его ногами глох в звуках вечного цоевского хита… А теперь здесь идеальная плитка, кое-где лежат прошлогодние красно-черные листья. И сам Цой здесь, уже полностью медный, и как-то неуютно в душе от его холодной металлической фигуры с зажигалкой в руках. Подумалось, что, может, не стоит возвращать мертвых героев, не в виде памятников, не в виде мемуаров – пусть каждый, кто его любит, расскажет своим детям свой собственный опыт о нем, без меди и лживых печатных букв, а только то, что только в его голове и больше нигде. Ми